Серия 7
Запах плёнки
День 7 · среда, 3 июля · Чердак Сомовых

Серия 7. «Запах плёнки» День 7. Среда, 3 июля 1974
Коля Сомов дождался, пока мать уснёт, и в час ночи полез на чердак. Босиком — чтобы не скрипнула лестница. Панама, как всегда, сидела набекрень: снимал он её только в бане.
Чердак был дедов. Дед, мамин отец, с конца пятидесятых снимал посёлок на кинокамеру. Деда не стало, а на чердаке остались сундук с жестянками плёнки и проектор в фанерном ящике. Заправлять плёнку дед научил Колю ещё до школы. Мать на чердак не лазила — говорила, лестница крутая. Коля знал: не в лестнице дело.
Простыню Коля днём снял с маминой верёвки и повесил между стропилами. Слуховое окно заткнул дедовым ватником: белая ночь светила так, что на чердаке можно было читать. Шнур от проектора спустил в лаз — к розетке в сенях.
Жестянку он нашёл позавчера, на самом дне сундука. На крышке гвоздём было нацарапано: «1959». Пятнадцать лет назад. Коли тогда и в помине не было.
Завтра он покажет плёнку Ире. Ира в старом кино понимает — она обалдеет. А сегодня он посмотрит сам. Один. Первым.
Он щёлкнул тумблером. Мотор застрекотал, и на простыне вспыхнул светлый прямоугольник.
Школьный двор, первое сентября. Малыши с букетами, учительница в шляпке. Камера дрожала: дед снимал с рук. Потом — праздник у клуба. Флаги, гармонист на табуретке, бег в мешках. Мужики тянули канат и валились в траву, и все смеялись и махали в камеру. Тогда кино было в диковинку, и в камеру махали все.
Коля помахал в ответ. Просто так, в шутку.
Один на экране не махал. Он стоял у самого края кадра, возле флагов, — серый, плоский, будто вырезанный из газеты. Праздник шёл мимо, и никто на него не смотрел.
В следующем кадре он стоял ближе. Потом ещё ближе. Он не шагал: его будто вклеивали в плёнку — всё ближе и ближе.
Коля перестал махать. Рука так и осталась поднятой.
И тут он понял, что не слышит проектора. Катушки крутились, луч дрожал, а стрёкота не было. Запахло горячей плёнкой — сладко и едко.
Серый поднял руку. Кисти не было: рука кончалась размытым пятном, как недорисованная. И медленно, как все на том празднике, серый помахал. Коле.
Лампа в проекторе погасла.

Табурет стоял пустой
Простыня не погасла. Она светилась сама — тусклым серым светом, как окно в пасмурный день. И по этому серому, от края к середине, поползла тень. Длинная, тонкая. Рука без кисти.
Тень дотянулась до края простыни. Потом — до табурета.
И стало совсем тихо. Внизу, в сенях, со стены сорвалось зеркало. Звона никто не услышал.
Табурет стоял пустой. Катушки ещё крутились — медленнее, медленнее — и встали.
Внизу, в комнате, спала мать. Ей снилось, что Коля уезжает в Ленинград, к тётке, и машет ей с подножки вагона.

Как махал — помню
Утром у колонки бабы говорили про Сомовых.
— Лида-то Кольку в Ленинград отправила, к сестре.
— Одного?
— А что, большой уже, одиннадцать. Утренним уехал. Сама, говорит, провожала.
— А сама чего не поехала?
— А доить за неё кто будет? Ты, что ли?
Саша стоял с пустыми вёдрами и не верил ушам. Вчера вечером Колька висел у них на заборе и орал: «Саш! Скажи Ире — завтра покажу кино!» Какой Ленинград?
Сомовы жили через забор. Саша нёс вёдра мимо их окна и увидел тётю Лиду. Она сидела на кухне у стола с фотокарточкой в руках, и плечи у неё тряслись.
Она заметила Сашу и вышла на крыльцо — в халате, с карточкой.
— Саша. Ты ж его с пелёнок знаешь. Глянь.
На карточке было это самое крыльцо и мальчишка в панаме набекрень. Рубашка навыпуск, рука на перилах. А лица не было. Серое пятно — как у Громова на Доске почёта.
— Это ж Коля? — спросила тётя Лида. — Коля ведь?
— Коля, тёть Лид.
— Вот и я говорю. — Она прижала карточку к халату. — Уехал он. К тётке, утренним. Я ж провожала, он мне с подножки махал… Или снилось? — Она замолчала. — Как махал — помню. А лица… Своего же… Не помню, Саша.
Она ушла в дом и дверь за собой не закрыла.
Саша поставил вёдра. Колька. Одиннадцать лет через забор. Колька, который таскал у них из сарая гвозди и ревел, когда у него уплыл кораблик. Панаму Саша видел, как наяву. Рубашку. Сбитые коленки.
Лица не было.
— Не помню, — сказал Саша вслух.
Дома из радиоточки говорили про американского президента: сегодня он улетает из Москвы. Отец пил чай.
— Пап, Колька Сомов пропал.
— Не пропал, а к тётке уехал, — сказал отец, не поднимая глаз. — Лида сказала.
Он поставил кружку на стол осторожно, будто она была полная. Кружка была пустая.
Через час в штабе сидели все пятеро. Ира теребила рукав.
— Он мне вчера кричал: «Покажу, хочешь?» — сказала она. — А я — «потом, Коль». Он же мне одной хотел показать. Я одна тут старое кино люблю.
— Ты ж не знала, — сказал Дима.
— Мы все ему так говорили, — сказал Саша. — «Потом, Колька». «Отстань, Колька».
Надя молча прижала к груди блокнот.
Саша раскрыл «Дневник пропавших». Калька лежала там, где он её оставил, — между пятой и шестой страницей. Шестая была чистая. Саша вывел: «КОЛЯ СОМОВ. 11 лет. Мой сосед. Панама набекрень. Лицо —».
На обороте обложки шестой крестик встал рядом со штабом. Через забор.
— Опять вокруг дома физиков, — сказала Надя. — И всё ближе к нам.
— Он за нами ходит, — сказал Петя. — С той ночи, когда в витрине нас было шестеро.
— А взял Кольку, — сказал Дима. — Потому что Колька всё время с нами.
Никто не ответил. Коля и правда всё лето ходил за ними хвостом.

Как кладут спящего
Наверху в сельсовете Орлов запер дверь, выдвинул из-под кровати свинцовую коробку и поставил на стол.
Крышка поддалась тяжело. В мягком гнезде лежал цилиндр — тот самый, из подвала дома физиков: свинцовый, со стеклянными окошками, а в окошках тускло темнели радиолампы. Рядом, в углу, стояла плоская картонная коробочка с катушкой магнитной плёнки. На наклейке его рукой, косо и аккуратно, было написано: «Вера, 1972».
Орлов взял со стола носовой платок и развернул. Осколок в обломке рамки тускло блеснул, и в нём мелькнуло серое — будто кадр дёрнулся. Орлов смотреть не стал. Положил осколок рядом с цилиндром — стеклом вниз.
Потом взял коробочку с плёнкой. Подержал — дольше, чем нужно. Провёл большим пальцем по наклейке. И положил обратно — бережно. Как кладут спящего.
Крышка легла на место.
Внизу, в кабинете председателя, Рожков вскочил из-за стола.
— Межгород, — сказал Орлов. — Ленинград.
— Так это ж через район, товарищ Орлов, по заявке… Ждать придётся.
— Подожду. А вы выйдите, Павел Игнатьевич.
Рожков вышел. Ленинград дали через двадцать минут. Всё это время Орлов стоял у окна — спиной к стеклу — и не шевелился.
— Орлов, — сказал он в трубку. Послушал. — Делегация должна быть в Васкелово в воскресенье. — Ещё послушал. — Нет. Не в понедельник. В воскресенье.
И положил трубку.
Рожков ждал в коридоре, у самой двери.
— Товарищ Орлов… Тут у Сомовых мальчишка, говорят, к тётке уехал. Один, утренним. Может, участковому сказать?
— Уехал — значит, уехал, — сказал Орлов. — У участкового и без того забот хватает.
· · ·
В штабе тем временем решали.
— Плёнка у него на чердаке, — сказала Ира. — Значит, там всё и было.
— Тётя Лида с мамкой на одной ферме, — сказал Петя. Он пришёл в отцовской брезентовой куртке: его знобило, хотя день разгорался жаркий. Рукава он держал в кулаках. — В двенадцать они уходят на дневную дойку. До трёх их не будет.
Договорились так: кто войдёт первым, завешивает всё, что отражает. Перед стеклом не стоять. Свет — с собой.
Саша с утра сбегал в сельпо за новой плоской батарейкой. Фонарик бил теперь ровным белым лучом, как прожектор.
Дима нажал свой «жучок». Тот зажужжал и замигал: вспыхнет, погаснет.
— Убери, — сказала Ира. — В раздевалке тоже всё мигало — и вылезла рука.
— Зато не садится, — сказал Дима. Но «жучок» спрятал.
Без пяти двенадцать пятеро сидели за поленницей у забора и смотрели на крыльцо Сомовых.
В двенадцать тётя Лида вышла из дома. Повязала платок, навесила на дверь замок, ключ сунула в карман. До калитки шла медленно, а дальше — быстро, почти бегом, будто боялась оглянуться.
Форточку на кухне она оставила открытой: жара.
Форточка была маленькая. Саша в неё не пролез бы, Ира с Петей — тоже.
— Я, — сказала Надя.
— Я, — сказал Дима.
Они сказали это в один голос.

На полу в сенях блестело стекло
Саша подсадил Надю, и она скользнула в форточку — вся, с косой и кофтой, тихо, как кошка.
На кухне было сумрачно: занавески задёрнуты. И тихо. Не как в пустом доме — в пустом доме жужжит муха, потрескивает остывающая плита. Здесь не было ничего. Тишина стояла, как вода в колодце.
Радиоточка на кухонной стене была включена — и молчала. А ведь с улицы, пока Надя лезла, было слышно, как у соседей передают новости.
Пахло горячей плёнкой.
Надя знала этот запах. Так пахло у проектора, когда лопнула лампа. Так пахло в раздевалке у треснувшего зеркала.
«Он здесь, — поняла она. — Не на кухне. Дальше, в доме. Ждёт».
Хотелось одного — назад, в форточку, на солнце. Надя закрутила кончик косы так, что стало больно. И не ушла.
Над рукомойником висело зеркальце. Надя сдёрнула с гвоздя полотенце, зажмурилась и пошла к стеклу вслепую, по краю рукомойника. Набросила. Только тогда открыла глаза. Так делала мама, когда ещё жила дома: на ночь завешивала зеркало платком. «Чтобы сны не путались», — говорила она. Сердце колотилось в самом горле. Зеркал Надя боялась с детства.
Дверь в сени стояла открытой. На полу в сенях блестело стекло. Осколки лежали россыпью под голым гвоздём, где раньше висело зеркало. Их никто не подмёл.
В каждом осколке был кусочек окна. И в каждом кусочке — серое. Не небо: серое, пустое, как засвеченная плёнка.
Надя попятилась.
Краем глаза она увидела, как один осколок в сенях перевернулся. Сам. Беззвучно.
Надя не обернулась. Она вцепилась в шпингалет на окне — тот был закрашен и не поддавался. Дёрнула раз, другой — сломала ноготь — дёрнула в третий, и рама распахнулась. В кухню ударило солнце, а с ним вернулись звуки: муха, скворец за окном, бормотание радиоточки, Сашино сопение. По одному влезли остальные.
— Не стойте нигде, — шепнула Надя. — Ходите.
Она показала на лавку у печки. Под лавкой стояли сандалии — маленькие, со сбитыми носами.
— Колины, — сказал Саша. — Он вчера в них бегал.
— В чём же он уехал? — спросила Надя. — Босиком?
Ира отвернулась к окну.
Надя посмотрела на дверь в комнату — та была прикрыта. Потом в сени, вверх, на чёрный лаз в потолке.
— Он — там, — одними губами сказала она и кивнула на комнату. — А Коля — наверху.

Саша держал луч на стекле
— Сначала — зеркала, — сказал Саша. — Как договорились.
В комнате стоял шифоньер с зеркалом во всю дверцу. Ира сдёрнула покрывало с кровати тёти Лиды и завесила стекло.
Колин угол был у окна. Кровать застелена гладко, как в больнице, — это мать. На гвозде — рогатка. На подоконнике — поплавки и коробок с крючками: Колька ловил на озере окуней.
— Рогатку он мне обещал, — сказал Дима. — Если покажу, где дрезина стоит.
Над кроватью висели карточки в рамке: дед с кинокамерой на плече, тётя Лида с маленьким Колей на руках, Коля с удочкой на мостках. На Колиных карточках вместо лица было пятно.
Петя стоял ближе всех к шифоньеру и разглядывал деда с кинокамерой. Дед на карточке смеялся, а камеру держал, как ружьё.
Покрывало шевельнулось.
Само — ни сквозняка, ни шагов. Оно поползло вниз медленно, как одеяло с кровати во сне, и легло на пол.
Петя обернулся.
В зеркале была комната. Кровать, рамка с карточками, Петя в отцовской куртке.
Петя отступил на шаг. Петя в зеркале — нет.
Стало тихо. Совсем. Надя что-то крикнула — губы шевельнулись, а звука не было. Запахло горячей плёнкой, так густо, что защипало глаза.
Петя хотел отвернуться и не смог. Стоял и смотрел, как его отражение стоит и смотрит на него.
Потом его взяли за плечо.
Не рукой: у того, что взяло, не было пальцев. Плоско и гладко, как утюг, поставленный на материю. Холодно и горячо сразу. И потянуло — к стеклу.
Петю повело вперёд, плечом, как в мокрой глине. Гайка на шнурке коснулась зеркала.
Саша не думал. Луч его фонарика смотрел в пол — Саша вскинул его туда, где было страшнее всего.
Луч ударил в зеркало — ровный, белый, на новой батарейке.
Что-то в стекле дёрнулось, как дёргается кадр, когда трясут проектор. По отражению побежали полосы. Хватка разжалась — не совсем, на палец.
Этого хватило. Дима вцепился Пете в ремень и рванул на себя. Оба грохнулись на половик.
И зеркало треснуло. От угла до угла, наискось, с сухим хрустом — первый звук за целую минуту. По трещине скользнула серая полоса и пропала.
Саша держал луч на стекле. Рука у него дрожала. Луч — нет.
Звуки вернулись разом: закудахтала во дворе курица, скрипнула половица, Дима выдохнул: «Ой, мамочки».
Петя сидел на полу и держался за плечо.
— Холодно, — сказал он. — Там, за стеклом, — как в погребе. И жжётся.
— Свет, — сказала Ира. Голос у неё сел. — Он света испугался.
— Ровного, — сказала Надя. — Не мигающего. Сашиного.
Саша опустил фонарик и посмотрел на него так, будто видел впервые.
Покрывало снова набросили на треснувшее зеркало. Надя подняла глаза к потолку — туда, где над сенями был лаз.
— Наверх, — сказала она. — Коля там.

И в этом сером стоял Коля
Первым в лаз полез Саша — с фонариком, лучом вперёд. За ним Ира, потом остальные.
Чердак был таким, каким его оставил Коля. Простыня на верёвке между стропилами. Табурет. Проектор на ящике, плёнка заправлена. В слуховом окне — ватник. На полу — пустая жестянка с «1959» на крышке. А запах стоял такой, что першило в горле.
Ира присела у проектора. Пальцы у неё больше не дрожали: это она умела — весной Саша сам учил её заправлять плёнку. «Зенит» болтался у неё на шее, про него она даже не вспомнила.
— Он не перемотал, — шепнула она. — Как смотрел, так всё и стоит.
Саша повёл лучом по тёмным углам — не найдётся ли стекла. Стекла не нашлось. Дима держал Петю за куртку. Надя встала у лаза.
Тумблер так и стоял включённым. Ира выключила его, тронула лампу — цела — и включила снова.
Мотор застрекотал. На простыне вспыхнул праздник: флаги, гармонист, мешки. Все махали в камеру.
— Пятнадцать лет назад, — сказала Ира. — Нас ещё нет.
На площади у клуба стояла наковальня, и молодой кузнец в фартуке бил по ней молотом — показывал, как куют подкову. Вокруг хлопали.
— Батя, — сказал Петя. Так тихо, что услышал один Дима.
И шагнул к простыне. Дима не пустил.
— Не стой, — сказал он Пете в самое ухо. — Слышишь? Тут — не стой.
Потом праздник посерел. Не потемнел — посерел, будто из плёнки вытекал цвет, хотя она и так была чёрно-белая. Пропали флаги, площадь, люди. Остался пустой серый кадр — ни стен, ни пола, ни неба.
И в этом сером стоял Коля.
Маленький, в панаме набекрень. Лица не разглядеть. Он стоял и махал — медленно, всей рукой, как машут с перрона.
— Коля… — сказала Ира.
Рука в сером кадре замахала быстрее.
Саша рванул луч из угла к простыне — и не успел.
Плёнка лопнула с сухим треском. Хвост захлопал по катушке, луч стал пустым и белым. Ира сразу выключила проектор — пока хлопанье не стало мерным.
Из рамки торчал обрывок — кадров восемь. Ира вытянула его двумя пальцами и завернула в носовой платок.
Полотенце на кухонном зеркальце оставили.
— Пусть висит, — сказала Надя. — Тёте Лиде так безопаснее.
Из окна вылезли в начале второго. Саша прикрыл раму, форточку оставили открытой — как было. В три на улице показался платок тёти Лиды. Она шла медленно, глядя под ноги, и что-то говорила на ходу — сама себе.

Как от утюга
В восемь вечера, в штабе, Ира подняла обрывок к лампочке.
Первые три кадра — пустые, серые. А на последних пяти — Коля. На каждом кадре рука то выше, то ниже. Машет.
— Живой, — сказал Саша. — Как тётя Тоня. Как Громов.
Он раскрыл «Дневник пропавших» на шестой странице и дописал под «Лицо —»: «3 июля. Видели на плёнке. Живой. Машет».
— Всё-таки показал, — тихо сказала Ира. — Мне.
— А Плоского свет держит, — сказал Дима и потрогал «жучок» в кармане. — Ровный. А мигание — зовёт.
Надя крутила кончик косы.
— Я с лампой сплю, — сказала она. — С самого детства. Бабушка ругается, что свет жгу.
— А гость тебе сказал: «Лампу на ночь не гаси», — медленно сказала Ира.
Стало тихо.
— Он знал, — сказал Саша. — Про свет. Про всё.
— А бабушка сегодня сказала, что я сама не своя, — сказала Надя. — И ушла куда-то. В платке.
В сарае было душно. Петя снял куртку и повесил на гвоздь у двери.
— Петь, — сказал Дима. — Ты что, утюгом гладился?
На плече куртки, там, где Петю взяли, темнел след. Как от утюга: гладкий, плоский, будто брезент прогладили через мокрую тряпку. Ни пальцев, ни складки. Днём его не было. Он проступил к вечеру — как проступает снимок в проявителе.
Петя потрогал плечо под рубашкой. Плечо было холодное.
Он поднял глаза. Оконце сарая смотрело на глухую стену дровяника, и в стекле, как в зеркале, отражался весь штаб: лампочка, ящики, все пятеро. Петя нашёл в стекле себя.
Петя моргнул.
Отражение моргнуло тоже. На долю секунды позже.
Петя ничего не сказал.
Продолжение — в серии 8.
Улика для подписчиков

Улика № 7. Обрывок любительской киноплёнки с чердака Сомовых, восемь кадров. Плёнку снимал Колин дед в 1959 году. Коли на ней быть не может: его тогда ещё не было на свете. Первые три кадра — пустые, серые. На последних пяти — мальчик в панаме набекрень, лица не разобрать. Рука у него на каждом кадре то выше, то ниже: он машет. Плёнка лопнула в проекторе 3 июля, днём. Обрывок — у Иры.
Как вытащить Колю из серого кадра?
Приложение
